Он, казалось, чувствовал свое достоинство, говорил и двигался медленно, изредка посмеивался из-под длинных своих усов.
Мы с ним толковали о посеве, об урожае, о крестьянском быте... Он со мной всё как будто соглашался; только потом мне становилось совестно, и я чувствовал, что говорю не то... Так оно как-то странно выходило. Хорь выражался иногда мудрено, должно быть, из осторожности... Вот вам образчик нашего разговора:
— Послушай-ка, Хорь, — говорил я ему, — отчего ты не откупишься от своего барина?
— А для чего мне откупаться? Теперь я своего барина знаю и оброк свой знаю... барии у нас хороший.
— Всё же лучше на свободе, — заметил я.
Хорь посмотрел на меня сбоку.
— Вестимо, — проговорил он.
— Ну, так отчего же ты не откупаешься?
Хорь покрутил головой.
— Чем, батюшка, откупиться прикажешь?
— Ну, полно, старина...
— Попал Хорь в вольные люди, — продолжал он вполголоса, как будто про себя, — кто без бороды живет, тот Хорю и на́больший.
— А ты сам бороду сбрей.
— Что борода? борода — трава: скосить можно.
— Ну, так что ж?
— А, знать, Хорь прямо в купцы попадет; купцам-то жизнь хорошая, да и те в бородах.
— А что, ведь ты тоже торговлей занимаешься? — спросил я его.
— Торгуем помаленьку маслишком да дегтишком... Что же, тележку, батюшка, прикажешь заложить?
«Крепок ты на язык и человек себе на уме», — подумал я.
— Нет, — сказал я вслух, — тележки мне не надо; я завтра около твоей усадьбы похожу и, если позволишь, останусь ночевать у тебя в сенном сарае.
— Милости просим. Да покойно ли тебе будет в сарае? Я прикажу бабам постлать тебе простыню и положить подушку. Эй, бабы! — вскричал он, поднимаясь с места, — сюда, бабы!.. А ты, Федя, поди с ними. Бабы ведь народ глупый.
Ходил он нескоро, но большими шагами, слегка подпираясь длинной и тонкой палкой. В течение дня он не раз заговаривал со мною, услуживал мне без раболепства, но за барином наблюдал, как за ребенком. Когда невыносимый полуденный зной заставил нас искать убежища, он свел нас на свою пасеку, в самую глушь леса. Калиныч отворил нам избушку, увешанную пучками сухих душистых трав, уложил нас на свежем сене, а сам надел на голову род мешка с сеткой, взял нож, горшок и головешку и отправился на пасеку вырезать нам сот. Мы запили прозрачный теплый мед ключевой водой и заснули под однообразное жужжанье пчел и болтливый лепет листьев.
Рассвет. Небо такое... необыкновенное, чарующее. Солнце уже виднеется даже сквозь множество стволов сосен и елей. Совсем недавно его белый свет слабо освещал тропинку... И это, признаться, слегка пугало. Но теперь, когда слабенькие золотые лучики в быстром темпе перепрыгивают с одной маленькой капельки росы на другую, лес кажется волшебным. Начинают распевать свои необыкновенные арии птицы. Они пыпаются ласково разбудить сказочную волшебницу, которая ослепляет всех своей красотой и таинственностью - природу. Под звуки прекрасных песнопений начинает свой день весь лесной народец... Скоро солнце поднимется ещё выше, тогда этот маленький мирок уже не будет настолько волшебным.
Красиво: огонь. Смотришь, смотришь и не можешь насмотреться. Языки пламени вьются и изгибаются, пляшут, кувыркаются, переплетаются причудливыми узорами. Хрупкая, ажурная красота - протяни руку, и не будет её. Протяни руку, и ты обожжёшься. Больно руке, больно сердцу: не дотянешься до чуда.
А можно - сгореть. Вместе сгореть, вместе с этими огненными змейками. Сплясать причудливый танец, изогнуться в последнем экстазе, вспыхнуть и рассыпаться волшебным фейерверком. Несколько секунд волшебной игры, мгновения сказки.
Больно. Убрать руку из огня, и боль прекратится. Слишком многим надо пожертвовать, чтобы стать одним из язычков пламени. Долго ведь можно тлеть, не вспыхивая. И боль сердечная притупится, пройдёт, и жизнь всё-таки жизнь, пусть без щемящей красоты пляшущего огня.
Не для меня сказочный танец мерцающих искр, не мне взлететь вверх, оглушая и изумляя всех. Разве что придёт кто-нибудь, усталый и замёрзший, и разворошит тлеющие огоньки, раздует дремлющее пламя, сожжёт моё сердце в жестокой наивности простого желания согреться.
Он, казалось, чувствовал свое достоинство, говорил и двигался медленно, изредка посмеивался из-под длинных своих усов.
Мы с ним толковали о посеве, об урожае, о крестьянском быте... Он со мной всё как будто соглашался; только потом мне становилось совестно, и я чувствовал, что говорю не то... Так оно как-то странно выходило. Хорь выражался иногда мудрено, должно быть, из осторожности... Вот вам образчик нашего разговора:
— Послушай-ка, Хорь, — говорил я ему, — отчего ты не откупишься от своего барина?
— А для чего мне откупаться? Теперь я своего барина знаю и оброк свой знаю... барии у нас хороший.
— Всё же лучше на свободе, — заметил я.
Хорь посмотрел на меня сбоку.
— Вестимо, — проговорил он.
— Ну, так отчего же ты не откупаешься?
Хорь покрутил головой.
— Чем, батюшка, откупиться прикажешь?
— Ну, полно, старина...
— Попал Хорь в вольные люди, — продолжал он вполголоса, как будто про себя, — кто без бороды живет, тот Хорю и на́больший.
— А ты сам бороду сбрей.
— Что борода? борода — трава: скосить можно.
— Ну, так что ж?
— А, знать, Хорь прямо в купцы попадет; купцам-то жизнь хорошая, да и те в бородах.
— А что, ведь ты тоже торговлей занимаешься? — спросил я его.
— Торгуем помаленьку маслишком да дегтишком... Что же, тележку, батюшка, прикажешь заложить?
«Крепок ты на язык и человек себе на уме», — подумал я.
— Нет, — сказал я вслух, — тележки мне не надо; я завтра около твоей усадьбы похожу и, если позволишь, останусь ночевать у тебя в сенном сарае.
— Милости просим. Да покойно ли тебе будет в сарае? Я прикажу бабам постлать тебе простыню и положить подушку. Эй, бабы! — вскричал он, поднимаясь с места, — сюда, бабы!.. А ты, Федя, поди с ними. Бабы ведь народ глупый.