лат. carrucate) — единица величины земельных участков в англосаксонской Британии (за исключением Кента и территорий датского права). Одна гайда представляла собой величину обрабатываемого земельного участка, достаточного для содержания одной семьи свободного крестьянина (керла)[1].
Реальная площадь гайды варьировалась в зависимости от региона: так в Кембриджшире и, вероятно, в других среднеанглийских областях, обычная гайда достигала 120 акров пахотной земли, в то время как в Уилтшире и Дорсете — лишь 40 акров[2]. При этом акр здесь понимается не как единица площади, равная 4840 квадратным ярдам, а как пространство, которое можно вспахать за день на восьми быках[1]. Различие в площади гайд в разных регионах объяснялось тем, что гайда была фактически не единицей площади земли, а единицей её продуктивности. Первоначально гайда представляла собой земельное владение одного свободного земледельца или одной семьи[3], соответственно, обязанности свободных земледельцев в ранних англосаксонских королевствах (военная служба в фирде, продуктовая рента королю, содержание мостов и замков) распределялись по гайдам. В дальнейшем практика оценки земель в фискальных и иных государственных целях по гайдам сохранилась, несмотря на то, что сами гайды перестали принадлежать одной семье.
В конце англосаксонского периода гайда стала, фактически, единицей обложения земельных владений государственными или феодальными повинностями: так при Ательстане от каждых пяти гайд земли выставлялся один вооружённый солдат в королевское ополчение, а при сборе датских денег с каждой гайды уплачивалось два шиллинга. Гайда также имела административно-территориальную функцию: поселениям англосаксов в зависимости от их величины присваивалось пять, десять, двадцать или более (но кратно пяти) гайд, в соответствии с количеством которых конкретная деревня или местечко несли повинности в пользу короля; территории с населением, соответствующим 100 гайдам, образовывали сотню, сотни, в свою очередь группировались в графства.
Гайда сохранила своё фискальное значение и некоторое время после нормандского завоевания Англии. Ещё в «Книге Страшного суда»[4] (1086 год) гайда играет роль единицы оценки и обложения земель в южной и средней Англии (за исключением Кента и Данелага).
Одна четвёртая часть гайды называлась виргатой и являлась базовой единицей земельного надела феодально зависимого крестьянства (англосаксонских гебуров, а после нормандского завоевания — вилланов).
к описываемым им людям и событиям; эти “отступления” несут в себе утверждение высокого призвания человека, значимости больших общественных идей и интересов.
Лирические места автором включены в произведение с большим художественным тактом. Вначале они содержат его высказывания только о героях произведения, но
по мере развития сюжета их темы становятся все более разносторонними.
Рассказав о Манилове и Коробочке, автор ненадолго прерывает повествование,
как будто хочет немного отойти в сторону, чтобы читателю стала яснее нарисованная картина жизни. Авторское отступление, которым прерывается рассказ о Коробочке, содержит в себе сравнение ее с “сестрой” из аристократического общества, которая, несмотря на иной облик, ничем не отличается от поместной хозяйки.
После посещения Ноздрёва Чичиков в дороге встречается с прекрасной блондинкой. Описание этой встречи завершается замечательным авторским отступлением: “Везде, где бы ни было в жизни, среди ли черствых, шероховато-бедных и неопрятно-плеснеющих низменных рядов ее, или среди однообразно-хладных и скучно-опрятных сословий высших, везде хоть раз встретится на пути человеку явленье, не похожее на
все то, что случалось ему видеть дотоле, которое хоть раз пробудит в нем чувство, не похожее на те, которые суждено ему чувствовать всю жизнь”. Но все это совершенно чуждо Чичикову: его холодная осмотрительность здесь сопоставляется с непосредственным проявлением человеческих чувств.
В конце пятой главы “лирическое отступление” носит совершенно иной характер. Здесь автор говорит уже не о герое, не об отношении к нему, а о могучем русском человеке, о талантливости русского народа. Внешне это “лирическое отступление” как будто мало связано со всем предыдущим развитием действия, но оно очень важно для раскрытия основной идеи поэмы: подлинная Россия — это не собакевичи, ноздрёвы и коробочки, а народ, народная стихия.
С лирическими высказываниями о русском слове и народном характере тесно связана и та вдохновенная исповедь художника о своей юности, о своем восприятии жизни, которая открывает шестую главу.
Повествование о Плюшкине, с наибольшей силой воплотившем в себе низменные стремления и чувства, прерывается гневными словами автора, имеющими глубокий, обобщающий смысл: “И до такой ничтожности, мелочности, гадости мог снизойти человек! ”
Седьмую главу Гоголь начинает своими рассуждениями о творческой и жизненной судьбе писателя в современном ему обществе, о двух разных уделах, ожидающих писателя.
В этом “лирическом отступлении” отразились не только взгляды писателя на искусство, но также его отношение к господствующим верхам общества и к народу.
В главах, посвященных изображению города, мы встречаем авторские высказывания
о чинах и сословиях: “...теперь у нас все чины и сословия так раздражены, что все, что ни есть в печатной книге, уже кажется им личностью: таково уж, видно, расположенье в воздухе”.
Особенной силы пафос писателя достигает в “лирическом отступлении”: “Русь, Русь! Вижу тебя из моего чудного, прекрасного далека”.Это “лирическое отступление” составляет грань между двумя звеньями повествования-городскими сценами и рассказом о происхождении Чичикова. Здесь уже широко развернута тема России, в которой “бедно, разбросано и неприютно”, но где не могут не родиться богатыри.
Вслед за этим автор делится с читателем мыслями, которые вызывают в нем далекая дорога и мчащаяся тройка. Гоголь набрасывает здесь одну за другой картины русской природы, возникающие перед взором путешественника, мчащегося на быстрых конях
по осенней дороге. И несмотря на то что образ птицы-тройки остался позади, в данном “лирическом отступлении” мы снова чувствуем его.
Но без ответа остается самый важный для Гоголя вопрос: “Русь, куда ж несешься ты? ” Что ждало в конце пути эту “вдохновенную Богом” страну, тогда мог ведать только Бог.