РАССКАЗ МОЖНО НАЗВАТЬ ТРОГАТЕЛЬНЫМ НУ ЭТО КОГДА ТАМ ГРУСТНО ИЛИ ЖАЛКО КОГО ТО
Объяснение:
"... Мама, мама! Я помню руки твои с того мгновения, как я стал сознавать себя на свете. За лето их всегда покрывал загар, он уже не отходил и зимой, - он был такой нежный, ровный, только чуть-чуть темнее на жилочках. А может быть, они были и грубее, руки твои, - ведь им столько выпало работы в жизни, - но они всегда казались мне такими нежными, и я так любил целовать их прямо в темные жилочки. Да, с того самого мгновения, как я стал сознавать себя, и до последней минуты, когда ты в изнеможении, тихо в последний раз положила мне голову на грудь, провожая в тяжелый путь жизни, я всегда помню руки твои в работе. Я помню, как они сновали в мыльной пене, стирая мои когда эти были еще так малы, что походили на пеленки, и помню, как ты в тулупчике, зимой, несла ведра на коромысле, положив спереди на коромысло маленькую ручку в рукавичке, сама такая маленькая и пушистая, как рукавичка. Я вижу твои с чуть утолщенными суставами пальцы на букваре, и я повторяю за тобой: "бе-а - ба, ба-ба". Я вижу как сильной рукой своею ты подводишь серп под жито, сломленное жменью другой руки, прямо на серп, вижу неуловимое сверкание серпа и потом это мгновенное плавное, такое женственное движение рук и серпа, откидывающее колосья в пучке так, чтобы не поломать сжатых стеблей. Я помню твои руки, несгибающиеся, красные, залубеневшие от студеной воды в проруби, где ты полоскала белье, когда мы жили одни, - казалось, совсем одни на свете, - и помню, как незаметно могли руки твои вынуть занозу из пальца у сына и как они мгновенно продевали нитку в иголку, когда ты шила и пела - пела только для себя и для меня. Потому что нет ничего на свете, чего бы не сумели руки твои, что было бы им не под силу, чего бы они погнушались! Я видел, как они месили глину с коровьим пометом, чтобы обмазать хату, и я видел руку твою, выглядывающую из шелка, с кольцом на пальце, когда ты подняла стакан с красным молдаванским вином. А с какой покорной нежностью полная и белая выше локтя рука твоя обвилась вокруг шеи отчима, когда он, играя с тобой, поднял тебя на руки, - отчим, которого ты научила любить меня и которого я чтил, как родного, уже за одно то, что ты любила его. Но больше всего, на веки вечные запомнил я, как нежно гладили они, руки твои, чуть шершавые и такие теплые и прохладные, как они гладили мои волосы, и шею, и грудь, когда я в полусознании лежал в постели. И, когда бы я ни открыл глаза, ты была всегда возле меня, и ночник горел в комнате, и ты глядела на меня своими запавшими очами, будто из тьмы, сама вся тихая и светлая, будто в ризах. Я целую чистые, святые руки твои! Ты проводила на войну сыновей, - если не ты, так другая, такая же, как ты, - иных ты уже не дождешься вовеки, а если эта чаша миновала тебя, так она не миновала другую, такую же, как ты. Но если и в дни войны у людей есть кусок хлеба и есть одежда на теле, и если стоят скирды на поле, и бегут по рельсам поезда, и вишни цветут в саду, и пламя бушует в домне, и чья-то незримая сила подымает воина с земли или с постели, когда он заболел или ранен, - все это сделали руки матери моей - моей, и его, и его. Оглянись же и ты, юноша, мой друг, оглянись, как я, и скажи, кого ты обижал в жизни больше, чем мать, - не от меня ли, не от тебя, не от него, не от наших ли неудач, ошибок и не от нашего ли горя седеют наши матери? А ведь придет час, когда мучительным упреком сердцу обернется все это у материнской могилы. Мама, мама меня, потому что ты одна, только ты одна на свете можешь прощать, положи на голову руки, как в детстве, и
РАССКАЗ МОЖНО НАЗВАТЬ ТРОГАТЕЛЬНЫМ НУ ЭТО КОГДА ТАМ ГРУСТНО ИЛИ ЖАЛКО КОГО ТО
Объяснение:
"... Мама, мама! Я помню руки твои с того мгновения, как я стал сознавать себя на свете. За лето их всегда покрывал загар, он уже не отходил и зимой, - он был такой нежный, ровный, только чуть-чуть темнее на жилочках. А может быть, они были и грубее, руки твои, - ведь им столько выпало работы в жизни, - но они всегда казались мне такими нежными, и я так любил целовать их прямо в темные жилочки. Да, с того самого мгновения, как я стал сознавать себя, и до последней минуты, когда ты в изнеможении, тихо в последний раз положила мне голову на грудь, провожая в тяжелый путь жизни, я всегда помню руки твои в работе. Я помню, как они сновали в мыльной пене, стирая мои когда эти были еще так малы, что походили на пеленки, и помню, как ты в тулупчике, зимой, несла ведра на коромысле, положив спереди на коромысло маленькую ручку в рукавичке, сама такая маленькая и пушистая, как рукавичка. Я вижу твои с чуть утолщенными суставами пальцы на букваре, и я повторяю за тобой: "бе-а - ба, ба-ба". Я вижу как сильной рукой своею ты подводишь серп под жито, сломленное жменью другой руки, прямо на серп, вижу неуловимое сверкание серпа и потом это мгновенное плавное, такое женственное движение рук и серпа, откидывающее колосья в пучке так, чтобы не поломать сжатых стеблей. Я помню твои руки, несгибающиеся, красные, залубеневшие от студеной воды в проруби, где ты полоскала белье, когда мы жили одни, - казалось, совсем одни на свете, - и помню, как незаметно могли руки твои вынуть занозу из пальца у сына и как они мгновенно продевали нитку в иголку, когда ты шила и пела - пела только для себя и для меня. Потому что нет ничего на свете, чего бы не сумели руки твои, что было бы им не под силу, чего бы они погнушались! Я видел, как они месили глину с коровьим пометом, чтобы обмазать хату, и я видел руку твою, выглядывающую из шелка, с кольцом на пальце, когда ты подняла стакан с красным молдаванским вином. А с какой покорной нежностью полная и белая выше локтя рука твоя обвилась вокруг шеи отчима, когда он, играя с тобой, поднял тебя на руки, - отчим, которого ты научила любить меня и которого я чтил, как родного, уже за одно то, что ты любила его. Но больше всего, на веки вечные запомнил я, как нежно гладили они, руки твои, чуть шершавые и такие теплые и прохладные, как они гладили мои волосы, и шею, и грудь, когда я в полусознании лежал в постели. И, когда бы я ни открыл глаза, ты была всегда возле меня, и ночник горел в комнате, и ты глядела на меня своими запавшими очами, будто из тьмы, сама вся тихая и светлая, будто в ризах. Я целую чистые, святые руки твои! Ты проводила на войну сыновей, - если не ты, так другая, такая же, как ты, - иных ты уже не дождешься вовеки, а если эта чаша миновала тебя, так она не миновала другую, такую же, как ты. Но если и в дни войны у людей есть кусок хлеба и есть одежда на теле, и если стоят скирды на поле, и бегут по рельсам поезда, и вишни цветут в саду, и пламя бушует в домне, и чья-то незримая сила подымает воина с земли или с постели, когда он заболел или ранен, - все это сделали руки матери моей - моей, и его, и его. Оглянись же и ты, юноша, мой друг, оглянись, как я, и скажи, кого ты обижал в жизни больше, чем мать, - не от меня ли, не от тебя, не от него, не от наших ли неудач, ошибок и не от нашего ли горя седеют наши матери? А ведь придет час, когда мучительным упреком сердцу обернется все это у материнской могилы. Мама, мама меня, потому что ты одна, только ты одна на свете можешь прощать, положи на голову руки, как в детстве, и
Иван Васильевич-рассказчик предстает перед нами убеленным сединами многоопытным, прожившим немалую жизнь человеком, можно сказать, учителем молодежи, человеком, имевшим влияние на молодежь и вызывавший у нее уважение. Он принимается рассказывать о "делах давно минувших дней". Зачем Толстой вводит этот прием? Именно для того, чтобы показать сходство между и настоящим.
В то время (40-е годы XIX века) Иван Васильевич был студентом в университете, "веселым и бойким малым, да еще и богатым". Все свое время он отдавал развлечениям да веселым похождениям . Любил он вечера и балы, хорошо танцевал и, по мнению дам, был просто красавец. Последнее же время его душу целиком занимала любовь: он был безумно увлечен дочерью полковника Б. Варенькой — писаной красавицей, за которой ухаживали многие кавалеры. Случилось так, что Иван Васильевич был приглашен на бал к одному богатому камергеру, губернскому предводителю дворянства, добродушному старичку. Бал был шикарным: играла хорошая музыка, был накрыт чудный ужин, но главное — среди гостей была Варенька Б. , что особенно радовало Ивана Васильевича. Вот начался бал, Иван Васильевич почти все время танцевал с Варенькой. Она улыбалась ему, и он был счастлив своей любовью. Этой своей любовью он был полностью упоен, он любил, казалось, весь мир, всех гостей, хозяйку в фероньерке, отца Вареньки, буквально всех.
Особенное впечатление произвел на Ивана Васильевича отец Вари — "статный, высокий и свежий старик" с румяным лицом, бакенбардами, подведенными к усам и "зачесанными вперед височками". Он улыбался, грудь его была украшена орденами, "он был воинский начальник типа старого служаки николаевской выправки". Когда хозяйка уговорила его пройтись в танце с дочерью, он вспомнил молодость (раньше он неплохо танцевал) , и, несмотря на свои года, с достоинством, грациозностью и изяществом исполнял все "па".
И вот окончен бал. Простившись с Варенькой, Иван Васильевич уже под утро отправляется домой. Пытаясь уснуть, он понимает, что ему не до сна: чувство любви к Варе переполнило его. О ней он только и думает, ею только и живет. Иван Васильевич решает отправиться обратно, в дом Б. , увидеть ее, может быть, еще раз.
Он вышел из дому. Погода стояла как на масленицу, но несколько мрачная, скучная, сырая.
Подходя к дому Б. , на пустыре Иван Васильевич увидел что-то черное, страшное. Играла визгливая ужасная музыка. Иван Васильевич подумал было, что это учения, но, подойдя ближе, понял, в чем дело.
Между двумя рядами солдат в шинелях унтер-офицеры вели привязанного к прикладам татарина-солдата. Его гоняли "сквозь строй" за побег. Удары, беспощадные и сильные, обрушивались на спину его, которая представляла собой какое-то кровавое месиво. Татарин стонал, падал, его подымали, сыпались удары, визжала флейта. А рядом следовала высокая фигура военного, шедшего твердой и уверенной походкой, которая показалась Ивану Васильевичу знакомой. Это был отец Вареньки. Молодой человек стал свидетелем ужасной сцены: за то, что один солдат слабо ударил, полковник стал бить его по лицу.
Внешне согласившись и примирившись с поступками полковника, с порядками того времени, Иван Васильевич не мог забыть это и простить. Совесть каждого человека подсказывает ему, как надобно поступать. Так получилось и с Иваном Васильевичем, что отразилось на всей его дальнейшей судьбе.