Л. Н.Толстой служил на Кавказе почти в тех же местах, что и М. Ю.Лермонтов. Но воинственных горцев увидели они по-разному. Вернее, видели они одно и то же, но воспринимали своеобычно. Мцыри пленен еще ребенком, он умирает, подобно орлу в клетке. Жилин попадает в плен к иноверцам на вполне, если можно так выразиться, законных основаниях. Он противник, воин, по обычаям горцев его можно взять в плен и получить за него выкуп.
Надо сказать, что подробное, "бытовое" описание событий у Толстого не заслоняет уродство человеческих отношений. В его повествовании нет романтического накала, как у Лермонтова, нет высоких чувств и высоких поступков. Грязная обыденность страшнее!
Сюжетная конструкция схожа: "Плен, попытка бегства, утешители (у Лермонтова — монах, у Толстого — девочка). У Лермонтова конец трагичный: лучше смерть, чем неволя. У Толстого — хэппи-энд, в лучших традициях американских боевиков. Нам можно даже увидеть некий юмор в последних словах Жилина: "Вот я и домой съездил, женился!" Так и хочется сказать: "Ничего себе, сходил за хлебом!"
Сразу оговорюсь, мне лично ближе история, записанная Лермонтовым. В ней нет этого смиренного восприятия рабского бытия, нет мелочной антисобытийности, какой-то вещественной меркантильности. И нет того, что со временем оттолкнет от Толстого многих его почитателей и что проглядывает уже и в ранних произведениях — убогой терпимости. Той, которой в полной мере обладают блаженные и юродивые.
Я люблю Толстого, когда он сочными красками рисует подробные холстысвоего времени. Могут нравиться или не нравиться батальные сцены, характеры, судьбы его многочисленных полотен, но не восхищаться объемом и глубиной перспективы этих картин нельзя. Но когда Толстой начинает поучать, когда он с фанатичной тупостью (что смотрится в его величественном образе как душевная болезнь) начинает вещать и проповедовать, я закрываю книгу.
Вернемся к "Кавказскому пленнику". Возможно, до войны в Чечне мы воспринимали бы это произведение стандартно. И в сочинениях писали бы, что Толстой всю свою жизнь мечтал о мире между людьми, о согласии между народами. Что веру в возможность взаимного понимания и взаимной поддержки между людьми разных национальностей он выразил в рассказе "Кавказский пленник". Что он великолепный стилист и что он создал народные книги для чтения, по которым учил крестьянских детей.
Сидел себе в Ясной Поляне длиннобородый патриарх, которому не надо платить за свет и газ и которому не досаждают соседи-алкоголики, и рассказывал чистеньким, специально для барина умытым и приодетым мужицким детям о том, как надо жить. Так, например, как "Филипок". Или — как Лев Николаевич.
Недавно на экранах кинотеатров торжественно демонстрировался новый "Кавказский пленник". Надо сказать, что режиссеру удалось глубже выразить мысль, затронутую Львом Николаевичем. Предметнее, с предельным, почти документальным реализмом. И такой фильм действительно заставляет задуматься: почему люди столь враждебны друг к другу, зачем они воюют.' Более того, появляется фантастическая мечта: сделать так, чтобы все взрослые с планеты исчезли, а остались только дети, не умеющие различать друг друга по национальности или вероисповеданию. Да и о самом вероисповедании ничего еще не знающие.
Я ни в коей мере не противопоставляю кинофильм творчеству великого писателя. Меняются времена, меняется оценка определенных предметов искусства. Да и восприятие меняется.
Но вот почему-то Мцыри мы принимаем безоговорочно, без попыток анализировать или — упаси Боже! — критиковать. Что, кстати, можно сказать о почти всех талантливых произведениях любого времени и любого авторства.
Жулька еще долго не могла выздороветь. Но, благодаря, заботе деревенских детишек и большой любви Барбоса, вскоре она начала идти на поправку. Барбос ни отходил от нее ни на минуту и каждый день проверял ее состояние, ласково облизывая ее голову. Так немного спустя Жульке становилось все лучше. Она чувствовала преданность и любовь ее друзей и уже через неделю она полностью поправилась. Все называли скорое выздоровление Жульки чудом. С тех пор Барбос всегда оберегал ее. Ведь недаром говорят "Любовь мир"
Ильс осторожно соскользнул на пол и сдернул сачок с гвоздя. Один взмах - и гном забился в сетке, как пойманная стрекоза. Его широкополая шляпа сбилась на сторону, ноги запутались в полах кафтанчика. Он барахтался на дне сетки и бес размахивал руками. Но чуть только ему удавалось немного приподняться, Нильс встряхивая сачок, и гном опять срывался вниз. - Послушай, Нильс, - взмолился наконец гном, - отпусти меня па волю! Я дам тебе за это золотую монету, большую, как пуговица на твоей рубашке. Нильс на минуту задумался. - Что ж, это неплохо, - сказал он и перестал раскачивать сачок. Цепляясь за реденькую ткань, гном ловко полез вверх, Вот он уже ухватился за железный обруч, и над краем сетки показалась его голова.. . Тут Нильсу пришло на ум, что он продешевил. Вдобавок к золотой монете ведь можно было потребовать, чтобы гном учил за него уроки. Да мало ли что еще можно придумать! Гном теперь на все согласится! Когда сидишь в сачке, спорить не станешь. И Нильс снова встряхнул сетку. Но тут вдруг кто-то отвесил ему такую затрещину, что сетка выпала у него из рук, а сам он кубарем откатился в угол. ... Нильс сделал два шага и остановился. С комнатой что-то случилось. Стены их маленького домика раздвинулись, потолок ушел высоко вверх, а кресло, на котором Нильс всегда сидел, возвышалось над ним неприступной горой.
Надо сказать, что подробное, "бытовое" описание событий у Толстого не заслоняет уродство человеческих отношений. В его повествовании нет романтического накала, как у Лермонтова, нет высоких чувств и высоких поступков. Грязная обыденность страшнее!
Сюжетная конструкция схожа: "Плен, попытка бегства, утешители (у Лермонтова — монах, у Толстого — девочка). У Лермонтова конец трагичный: лучше смерть, чем неволя. У Толстого — хэппи-энд, в лучших традициях американских боевиков. Нам можно даже увидеть некий юмор в последних словах Жилина: "Вот я и домой съездил, женился!" Так и хочется сказать: "Ничего себе, сходил за хлебом!"
Сразу оговорюсь, мне лично ближе история, записанная Лермонтовым. В ней нет этого смиренного восприятия рабского бытия, нет мелочной антисобытийности, какой-то вещественной меркантильности. И нет того, что со временем оттолкнет от Толстого многих его почитателей и что проглядывает уже и в ранних произведениях — убогой терпимости. Той, которой в полной мере обладают блаженные и юродивые.
Я люблю Толстого, когда он сочными красками рисует подробные холстысвоего времени. Могут нравиться или не нравиться батальные сцены, характеры, судьбы его многочисленных полотен, но не восхищаться объемом и глубиной перспективы этих картин нельзя. Но когда Толстой начинает поучать, когда он с фанатичной тупостью (что смотрится в его величественном образе как душевная болезнь) начинает вещать и проповедовать, я закрываю книгу.
Вернемся к "Кавказскому пленнику". Возможно, до войны в Чечне мы воспринимали бы это произведение стандартно. И в сочинениях писали бы, что Толстой всю свою жизнь мечтал о мире между людьми, о согласии между народами. Что веру в возможность взаимного понимания и взаимной поддержки между людьми разных национальностей он выразил в рассказе "Кавказский пленник". Что он великолепный стилист и что он создал народные книги для чтения, по которым учил крестьянских детей.
Сидел себе в Ясной Поляне длиннобородый патриарх, которому не надо платить за свет и газ и которому не досаждают соседи-алкоголики, и рассказывал чистеньким, специально для барина умытым и приодетым мужицким детям о том, как надо жить. Так, например, как "Филипок". Или — как Лев Николаевич.
Недавно на экранах кинотеатров торжественно демонстрировался новый "Кавказский пленник". Надо сказать, что режиссеру удалось глубже выразить мысль, затронутую Львом Николаевичем. Предметнее, с предельным, почти документальным реализмом. И такой фильм действительно заставляет задуматься: почему люди столь враждебны друг к другу, зачем они воюют.' Более того, появляется фантастическая мечта: сделать так, чтобы все взрослые с планеты исчезли, а остались только дети, не умеющие различать друг друга по национальности или вероисповеданию. Да и о самом вероисповедании ничего еще не знающие.
Я ни в коей мере не противопоставляю кинофильм творчеству великого писателя. Меняются времена, меняется оценка определенных предметов искусства. Да и восприятие меняется.
Но вот почему-то Мцыри мы принимаем безоговорочно, без попыток анализировать или — упаси Боже! — критиковать. Что, кстати, можно сказать о почти всех талантливых произведениях любого времени и любого авторства.