“На заре ты её не буди... ” (1842). Давайте попробуем прочитать стихотворение вместе, строфа за строфой.
На заре ты её не буди, На заре она сладко так спит; Утро дышит у ней на груди, Ярко пышет на ямках ланит.
Начальное четверостишие создаёт образ сладостный, безмятежный. В первых двух строках повторяется зачин (такое единоначатие называют анафорой) — “На заре.. . на заре... ”. Во втором двустишии добавлена внутренняя рифма: “Утро дышит.. . Ярко пышет... ”. Возникает баюкающий, усыпляющий ритм, стихи раскачиваются подобно качелям. И не до конца понятно, кто же обращается к поэту (“На заре ты её не буди... ”). Или сам поэт к кому-то обращается? Размытость, расплывчатость очертаний этого незримого собеседника как нельзя лучше подходит к общему тону строфы, к образу красоты, пребывающей в покое.
Но уже следующая строфа вносит в эту гармонию тревожную ноту:
И подушка её горяча, И горяч утомительный сон, И, чернеясь, бегут на плеча Косы лентой с обеих сторон.
Если читать стихи, обращая внимание только на слова, то лишь один эпитет — утомительный — противоречит общему смыслу сказанного в первом четверостишии. Сон красавицы, который со стороны кажется сладким (“На заре она сладко так спит”), для неё самой утомителен. Мы на секунду покидаем точку зрения поэта-собеседника и встаём на точку зрения героини. Но только на секунду; все остальные образы четверостишия описывают её извне, со стороны. И понять, почему же сладкий сон так утомителен, мы пока не можем.
Зато можем сделать то, что при чтении стихов делать обязательно, — обратим внимание не только на слова, но и на поэтический синтаксис, и на звукопись, и на ритмическое дыхание. И тогда обнаружится нечто весьма интересное. В первой строфе не было ни одного звука “ч”, а во второй этот звук взрывается четыре раза кряду, как тревожный раскат грома: “горяЧа.. . горяЧа.. . Чернеясь.. . плеЧа”. В первой строфе повторы создавали баюкающий настрой, во второй анафорический зачин (“И.. . И.. . И... ”) звучит взволнованно, нервно, почти грозно.
И вот мы переходим к третьей и четвёртой строфам:
А вчера у окна ввечеру Долго-долго сидела она И следила по тучам игру, Что, скользя, затевала луна.
И чем ярче играла луна, И чем громче свистал соловей, Всё бледней становилась она, Сердце билось больней и больней.
Драматическое звучание стихотворения резко усиливается. Тема страдания сначала теснит тему красоты, а затем увязывается с ней в неразрывный узел. Мы не знаем, от чего страдает красавица в той жизни, от которой её сон. От неразделённой любви, от измены? Но это страдание безысходно и неизбежно. И чем горестнее бледность, которая покрывала её щёки, тем ярче румянец, который играет на её “ланитах” во сне. Да и он не всесилен: страдание проникает в сердцевину сна, делает его утомительным — а румянец лишь стороннему наблюдателю кажется нежным, на самом деле он горячечный, болезненный.. .
Звукопись, которая была намечена во второй строфе, в третьей и четвёртой лишь усиливается. Опять взрывные “ч” замыкаются по концам строки, как полюса в электрической цепи, и между ними искрит ощущение боли: “А ВЧера у окна ВВеЧеру”. И повторы вновь призваны умножить чувство драматической безысходности: “Долго-долго.. . И чем ярче.. . И чем громче.. . Всё бледней.. . больней и больней”.
И вот теперь нам предстоит ещё раз вернуться к темам, намеченным в первой “безмятежной” строфе. Фет сознательно использует кольцевую композицию, повторяя в финале образы, использованные в начале стихотворения:
Оттого-то на юной груди, На ланитах так утро горит. Не буди ж ты её, не буди.. . На заре она сладко так спит!
Слова — почти все — те же, а вот смысл их полностью изменился! Почему не нужно будить красавицу? Вовсе не потому, что любоваться ею — радостно. А потому, что пробуждение сулит ей новое страдание, гораздо более сильное, чем то, которое проникло в её “утомительное” сновидение.. .
В поэме нет отдельных героев. Есть картины народной жизни, создающие широкую социальную панораму и объединенные одной темой. Поэт гневно возмущается ужасными условиями, в которых находился народ, тем, что считается, что дорогу построил начальник строительства граф Клейнмихель, а не народ — оборванные мужики, согнанные на строительство дороги голодом. Толпы призраков-мертвецов, окружающие несущийся поезд, — это жертвы непосильной работы и лишений при постройке дороги. Но их труд не пропал даром: они создали великолепное сооружение, и поэт прославляет народ-труженик. Из этой толпы автор выделяет фигуру землекопа: «губы бескровные», «веки упавшие», «язвы на тощих руках». А рядом с ними — виновник народных бедствий — разжиревший «лабазник». Это самоуверенный, хитрый и наглый казнокрад. Образы в «Железной дороге» наглядны и реалистически беспощадны. Народ изображен правдиво — таким, каков он есть в действительности. Поэт не просто обращается в своем произведении к многострадальному русскому трудовому народу, он сливается с народным сознанием. В борьбе за место в жизни человек у Некрасова выступает не как одиночка, противопоставленный обществу, а как полноправный представитель народных масс.
Объяснение:
Сама казка соціально-побутова.