Описывая действительность, в которой он жил, А. С. Пушкин, выставляя напоказ ограниченный, праздный образ жизни и духовную нищету одних дворян, считал своей обязанностью познакомить читателя и с лучшими представителями этой среды. Это прослеживается в таких произведениях поэта, как “Дубровский”, “Евгений Онегин”, характерно это и для повести “Капитанская дочка”. К лучшим представителям дворянства в этой повести можно отнести Петра Гринева. Детство и образование Петруши ничем не отличалось от детства и образования таких же, как он, провинциальных дворянских детей: “С пятилетнего возраста отдан я был на руки стремянному Савельичу, за трезвое поведение мне в дядьки. Под его надзором на двенадцатом году выучился я русской грамоте и мог очень здраво судить о свойствах борзого кобеля. В это время батюшка нанял для меня француза, мосье Бопре, которого выписали из Москвы вместе с годовым запасом вина и прованского масла”. По исполнении семнадцати лет отец отправляет Петра защищать отечество, служить императрице. Наблюдая за Петром Гриневым в это время, с уверенностью можно сказать, что юноше уже знакомы понятия “честь и благородство”: он одаривает заячьим тулупчиком “вожатого” и отдает, вместо того чтобы отговориться неплатеже проигранные деньги едва знакомому офицеру. В Белогорской крепости Петр Гринев увлекается писанием стихов и влюбляется в Машу Миронову. Благородство и смелость этого человека проявляется и в эпизоде с дуэлью. Он считает, что лучше умереть, чем позволить Швабрину порочить имя возлюбленной. С приходом в Белогорскую крепость Пугачева Гринев остается самим собой: он отказывается принять присягу Пугачеву на том основании, что дал уже слово служить императрице, и как настоящий дворянин это слово не может нарушить. Узнав о том, что Маша Миронова в плену у негодяя Швабрина, Гринев, не раздумывая о последствиях, бросается ей на выручку. Однако, настраивая нас на восприятие Петра Гринева как положительного героя, Пушкин не стремится идеализировать его. Как и его отец, молодой Гринев, несмотря на доброе отношение свое к Савельичу, воспринимает его все же как слугу, о чем часто ему напоминает; “...подавай сюда деньги или я тебя взашей прогоню” или: “Молчи, хрыч! Ты, верно, пьян, пошел спать... и уложи меня”. Когда я читал повесть, мысль о том, что Гринев сочувствует иным простым людям, кроме Пугачева, которому он был многим обязан, мне не приходила в голову. Он с удовольствием, как и все дворяне, пользовался привилегиями своего сословия и мало задумывался о несправедливостях крепостного права, делающего одного человека рабом и слугой другого. Конечно, это равнодушие юного Гринева можно списать на его молодость: первая любовь, обостренное чувство благородства, но, с другой стороны, — примерно в таком возрасте Пушкин написал “Деревню”, в которой гневно обличает несправедливость по отношению к угнетенному народу. Но если учесть, что Пушкин — гений, самый лучший из представителей своего сословия, то легко смириться с мыслью, что Гринев все же тоже не из последних. Еще отчетливее это станет понятно, если противопоставить Гриневу другого дворянина, причем более образованного, — Швабрина. Для Швабрина нет ничего святого. В отличие от Гринева он корыстолюбив, мстителен, легок на измену и предательство, честь и благородство этому человеку не знакомы: для него ничего не стоит унизить женщину, даже любимую, Швабрин служит тем, с кем ему выгодно. Гринев и Швабрин — одного поля ягоды, только солнце на них светило по-разному: Гриневу его было достаточно, а Швабрин, вероятнее всего, рос в тени. Родители Гринева были хоть и помещиками, но людьми добросердечными и благородными, окружение Швабрина нам неизвестно, возможно, причина в этом... Как бы то ни было, но не согласиться с тем, что Гринев — лучший из представителей дворянства, невозможно. Беру!
Таким образом, Раскольников существенно отличается и от Лужина, и от Свидригайлова. Раскольников, по словам Порфирия Петровича, «недолго себя морочил», он воскреснуть к новой жизни». В отличие от Свидригайлова, он не совершает самоубийство, и это доказывает, что жизнь для него не утратила смысл, даже если сам он думает иначе. В нем еще живо нравственное чувство, несмотря на то что Раскольников пытается « переступить » через него: он не может пройти мимо человеческих страданий (эпизод с девушкой на бульваре Мармеладовым, история с больным студентом и его старым отцом детей во время пожара). В этом стихийном, непреднамеренном, но совершенно очевидном «альтруизме» героя — его принципиальное отличие от Лужина и Свидригайлова. Но сам факт близости идей Раскольникова к мировоззрению его духовных «двойников» доказывает, что герой находится на ложном пути.
Соня Мармеладова — нравственный антипод Раскольникова. Но у них есть и общее: оба они — изгои, оба очень одиноки. Раскольников чувствует это, говоря Соне: «Мы вместе прокляты, вместе и пойдем». Его тянет к этой несчастной девушке, ведь она — единственный человек, который может его понять. Мысль о возможности открыть свою тайну кому-то другому, пусть даже близкому человеку — сестре, матери, Разумихину, — приводит его в ужас. Поэтому Раскольников признается в убийстве именно Соне, и именно она идет за ним «в каторгу».
Соня сердцем поняла в исповеди Раскольникова самое главное: Раскольников несчастен, он страдает. В его теории «ничего она... не понимала», но почувствовала ее несправедливость. Она не верит в «право убивать», возражает Раскольникову: «Убивать-то право имеете?» Соня сохранила веру в Бога, несмотря на все несчастья, которые пережила. Поэтому преступница («блудница») она только внешне: «весь этот позор... коснулся ее только механически...». Она избрала иной путь, чем Раскольников, — не бунт, а смирение перед Богом. По мнению Достоевского, именно этот путь ведет к Смирившись, Соня не только себя, но и Раскольникова. Именно любовь к Соне открыла ему возможность примирения с жизнью, с людьми (не случайно отношение каторжников к Раскольникову изменилось после его свидания с Соней). Самопожертвование Сони герою сделать первый шаг — отказаться от рационального осмысления жизни: «... он ничего бы и не разрешил теперь сознательно; он только чувствовал. Вместо диалектики наступила жизнь... »